Работоспособности Геннадия Прашкевича можно позавидовать. Недавно завершился выпуск его собрания сочинений. Всего восемнадцать томов. Как говорит сам Геннадий Мартович: «Это всего лишь часть написанного за долгую жизнь, но часть не малая». Последние три тома собрания сейчас в продаже: «Секретный дьяк», «Пирамида Хэссопа» и «Цветы для Чирика».
А мы, как и обещали, публикуем еще одно письмо нашего писателя другу и оппоненту – Алексею Бурову.
Дорогой Алексей!
В наших беседах мы уже вспоминали ковчег старика Ноя, но сегодня я не о спасении, сегодня я о вымирании. «Не знаю, каким образом Вселенная может выйти из сингулярного состояния, – писал в своё время томский писатель-фантаст Виктор Колупаев. – Скорее всего, эта проблема не просто физическая. Но предположим, что скорость фундаментального воздействия начинает уменьшаться и Вселенная выходит из сингулярного состояния. Это происходит не в шуме и грохоте Большого взрыва, а в тихом Сиянии и Славе».
На мой взгляд, сказано замечательно.
Эпохи великих вымираний живого на Земле тоже проходили не в сплошном дыму, грохоте и шуме, ну, разве что при падении астероида шестьдесят пять миллионов лет назад – вызвавшем массовое вымирание динозавров. За миллиарды лет существования нашей планеты по ней прокатилась не одна волна вымираний. Ордовик-силур – исчезло почти шестьдесят процентов морских беспозвоночных; девон – планета Земля потеряла более половины живых видов; пермь – исчезло более девяноста процентов всех морских и около семидесяти процентов наземных позвоночных; в триасе – более двадцати процентов морских животных и большинство земноводных; мел-палеоген – пятнадцать процентов морских и около двадцати – сухопутных. Разумеется, все это происходило вовсе не одномоментно, растягивалось на многие сотни миллионов лет.
Сценарий, впрочем, всегда один: исчезают одни виды, на их место приходят другие.
Помню, как в детстве поразила меня удивительная таблица-схема, приведённая в монографии Вильяма К. Грегори «Эволюция лица от рыбы до человека» (Биомедгиз, 1934). Пустые злобные глазки, разверстая зубастая пасть, ничего умилительного, чистый ужас, почти машинный стандарт, – позже я не раз встречал это акулье выражение на вполне, казалось бы, обычных лицах. Невинная хитринка в чудесных, расширенных от волнения зрачках опоссума, – и её я не раз замечал в глазах провинциальных, себе на уме, простушек, поможет им Бог. Близорукие глаза долгопята с острова Борнео, – о, знаю, знаю, хорошо знаю писателя, который до сих пор смотрит на мир такими же близорукими глазами.
На всю жизнь я запомнил указанную таблицу-схему:
девонская ископаемая акула,
– ганоидная рыба,
– эогиринус,
– сеймурия,
– триасовый иктидопсис,
– опоссум,
– лемур,
– шимпанзе,
– обезьяночеловек с острова Ява и, наконец,
– римский атлет, триумфально завершающий эволюцию.
Кем, за что, почему все они были наказаны? Почему не попали на борт ковчега?
По этому поводу (ещё тогда, в далёкие школьные годы) у меня была выстроена вполне гармоничная (на мой взгляд) теория. Может, думал я, не было никаких катастрофических вымираний? Может, просто из истории земной выпали целые пласты, целые периоды?
В школьные годы обсуждать такие вопросы мне было не с кем, зато время от времени в библиотеках (еще не списавших старые фонды) я находил невероятно интересные издания.
Например, «Ежегодник Русского Палеонтологического Общества».
В выпуске 1926 года (Ленинград) в напечатанном там письме палеонтолога В. О. Ковалевского к своему брату – знаменитому биологу А. О. Ковалевскому (Берлин, декабрь, 1870) я обнаружил такие вот обрадовавшие меня слова:
«Что между мелом и третичной есть перерыв, в том не может быть сомнения, и весь наш верхний мел есть глубоководная фауна до 10 000 футов, а наземной мы почти не имеем. Представь себе сам – во всём меле ни одного млекопитающего (хотя в средней юре есть четыре и даже в триасе один зуб), а затем вдруг в древнейшей третичной – млекопитающие вроде тапиров и жвачных, да по десяти видов на каждый род. Были же у них предшественники? Вообще нет такого дикого факта, как внезапное появление этой бесконечно богатой колоссальными и мелкими формами фауны нижней и средней третичной».
Я был уверен, что слова В. О. Ковалевского подтверждают мою гипотезу.
Больше того, я был категорически убеждён в этом.
К счастью, в четырнадцать лет «неоспоримые» убеждения ещё не очень опасны. Главное, найти верный путь.
За мной, несомненно, присматривали какие-то высшие силы.
Иначе я не могу объяснить многого, что происходило в моей жизни.
Например, в ясный солнечный день очень холодной зимы 1954 года на станции Тайга (Кузбасс) на ледяном катке (залитом, кстати, нами самими) некто Паюза – средний из семи братьев Портновых, обитавших на нашей улице (Телеграфной), дал, наконец, понять всем катающимся, за что он вскоре сядет. Тогда это словечко не требовало никаких пояснений. Криминал он и есть криминал. Старшие братья Паюзы отправлялись в исправительные лагеря регулярно, как дежурные электрички, вот и Паюзе пора. И уже ясно – за что. Да, за меня он сядет, младший Паюза, за меня, глупого Гену Прашкевича, ведь только я, простодушный, рассмеялся, увидев, как он споткнулся на льду на своих прикрученных к валенкам «снегурках».
Споткнулся и упал.
Такое бывает. Но рассмеялся я один.
Кстати, чудесный и страшный ряд наших предков – от девонской ископаемой акулы до обезьяночеловека с острова Ява – триумфально завершался на таблице-схеме Вильяма К. Грегори неким прекрасным римским атлетом. То есть имелось в виду (по крайней мере, так я понял), что все мы на Земле – и я, и поэт Пушкин, и великий учёный Обручев, и машинист Петров с нашей улицы, и Паюза, все мы, в некоем смысле, такие вот римские атлеты – вершина эволюции. Хотя место Паюзе я бы определил более скромное – рядом с обезьяночеловеком.
До сих пор помню его лицо.
Имя забыл, прозвище помню. И лицо запомнил – бледное (грибное), никогда не меняющие выражения холодные глаза, кустистые, совершенно взрослые брови. Мы, кузбасские (римские) заморенные атлеты, росли на улицах железнодорожной станции; улица была нашим миром. Своя улица, подчеркну я. Та, на которой тебя побить могли только свои. Явись чужаки сюда, меня, ушастого, защищал бы и Паюза. Но холодной зимой 1954 года на залитом нами катке мы все, наконец, узнали, за что, наконец, сядет младший Паюза…
Лет с четырёх, с первой прочитанной мною книжки, я жил, скажем так, некоей двойной жизнью. При этом в окружающем меня мире было много обид, только книжки примиряли меня с ним. У каждого, узнавал я, проблемы. «Иногда раковины, – жаловался тот же палеонтолог В. О. Ковалевский брату, – лежат в одном месте густо, а в другом редко, кроме того, на водостоках растворены. Эти пермские глины и мергели в России до такой степени подлы, что приводят меня в содрогание».
Я остро чувствовал обиду В. О. Ковалевского.
Среди книг, приносимых в дом моим отцом, попадались иногда совершенно удивительные. Вот героический штурман Альбанов пытался спасти потерявшихся в полярных льдах товарищей, а конюх Рябцев, к примеру, хорошо поддав, вышел на зимний двор в одном белье, и никто его до утра не хватился. Глаза пятнадцатилетнего капитана Дика Сэнда всегда лучились мужеством и умом, а в холодные глаза Паюзы было лучше не заглядывать. «Для большинства млекопитающих, птиц или пресмыкающихся не могло быть особенно важно, покрыты они волосами, перьями или чешуей», а меня это (по выражению В. О. Ковалевского) приводило в содрогание. Только представьте! Большинству млекопитающих, птиц или пресмыкающихся было совершенно неважно – покрыты они волосами, чешуей или перьями, а вот нам (думалось мне), то есть и мне, и поэту Пушкину, и даже академику Обручеву шерстяные покровы зимой, пожалуй, ничуть бы не помешали.
Четырнадцать лет.
В любой подворотне тысячи тайн.
Один жест, одно слово вдруг определяют судьбу.
Катясь на своих «снегурках», Паюза споткнулся, взмахнул руками и опрокинулся на спину. Конечно, ему было больно, но глаза Паюзы, я это видел, ни на секунду не изменили своего выражения. Маленький злой старичок (таким он мне показался), прекрасно знающий, что ему написано на роду.
Паюза! – и вдруг упал! А я рассмеялся; что с такого взять?
Рассмеялся, и сразу на шумном катке, оглашаемом визгом и криками, сгустилась пронзительная, бьющая по ушам тишина. Все прошлые предсказания, все неясные слухи сбылись. Раньше только так говорили: вот Паюза сядет, а сейчас пришла полная ясность: сядет за меня. Никто не произнёс этого вслух, но все поняли, кто тут обречён.
Впрочем, Паюза не торопился.
Он медленно поднялся со льда.
Он медленно сунул руку в карман.
Некоторые даже подтянулись поближе, чтобы лучше видеть всю технику этого дела. Но Паюза неловко присел, отмотал смёрзшиеся ремешки коньков и, по-взрослому сутулясь, побрёл домой.
И я побрёл домой. Так же молча и так же сутулясь.
Никто меня не преследовал, думаю, некоторые даже жалели.
Хотя, чего уж тут жалеть, тут дело ясное. Не сегодня, так завтра… А завтра не получится – послезавтра…
Ясный солнечный день, сугробы, дымы над кирпичными трубами.
Дома было пусто. Солнце не по-зимнему весело играло на лакированных стойках самодельной этажерки, но меня это нисколько не радовало. На столе лежала толстенная книга, видимо принесённая отцом, но меня даже книга не обрадовала. Мажорный голос рвался из чёрного радиорепродуктора: «И раз… И два… Начали… Не снижайте темпа…»
Боже мой, каждый день один и тот же голос!«И раз… И два…» Неужели Паюза убьёт меня? «И раз… И два… Не снижайте темпа…»
Боже мой, неужели это, правда, всё навсегда?
Прижавшись спиной к обогревателю печи, все ещё чувствуя на себе холодный взгляд Паюзы, я взвесил на руке толстенную книгу. «Происхождение видов», так она называлась. А если совсем точно: «Происхождение видов путём естественного отбора или сохранение избранных пород в борьбе за существование». 1935 год издания. Перевод академика К. А. Тимирязева, исправления и указатели – академика Н. И. Вавилова, вводная статья – академика Н. И. Бухарина. (Тогда, конечно, все эти выходные данные остались мною незамеченными). Очень добротная, очень весомая книга. С такой, подумал я, отсидеться можно до самой весны. Ведь мне нельзя теперь выходить из дома: зарежет Паюза.
Вздохнув, я раскрыл книгу.
«Моему уму присуща какая-то роковая особенность, побуждающая меня всегда сначала предъявлять моё положение или изложение в неверной или неловкой фразе…»
Ну надо же!
Со мной тоже так.
Я сперва рассмеюсь, потом думаю.
Впрочем, следующая фраза оказалась ещё интереснее.
«Не во власти человека изменить существенные условия жизни; он не может изменить климат страны; он не прибавляет никаких новых элементов к почве, но он может перенести животных или растения из одного климата в другой, с одной почвы на другую; он может дать им пищу, которой они не питались в своём естественном состоянии…»
Я был поражён тем, как всё это было сказано.
«Не во власти человека изменить существенные условия жизни…»
Это чистая правда. Как их изменишь? А вот перенести животных или растения из одного климата в другой – можно. И можно дать им пищу, которой они раньше не питались. Птиц пугни, они сами полетят куда надо.
Кто так точно пишет?
Я вернулся к началу книги.
Ага, там был даже портрет автора.
Вот. Вот он. Я даже оторопел. Паюза! Пусть постаревший, пусть стоптавшийся, но Паюза! Не знаю, конечно, где он раздобыл такую хорошую, такую шерстяную куртку, так это – мало ли, стащил. Борода. Ну, так это вообще сущая ерунда. Отрастить можно. Откуда такая залысина на голове? Да лишай схватил в бане! Только с кустистыми бровями Паюзы ничего не произошло, глаза из-под них смотрели холодно.
И подпись: Чарльз Дарвин!
Я был потрясён. Мир оказался ещё теснее, чем мне казалось.
Почти месяц я ходил в школу самыми дальними снежными тропами, обходил все подозрительные фигуры, жил мучительно, трудно. Дома штудировал Чарльза Дарвина, на улицах скрывался от Паюзы.
Но ничто не длится вечно.
Однажды и до меня дошёл слух: сел Паюза! На целых три года сел!
Вот свобода! – дошло до меня. Вот я свободен! Могу ходить в школу не таясь!
Вот они, прозрения великого Дарвина. Не во власти человека изменить климат страны, прибавить новых элементов к почве и всё такое прочее… но запросто можно, сами видите, перенести животных… или растения… даже Паюзу!.. из одного климата в другой, с одной почвы на другую. Вот и случилось. Пока я изучал труд Дарвина в своём добровольном заключении, Паюза некоей неведомой силой был перенесён из одного климата в другой и, как сказал бы тот же великий естествоиспытатель, получает теперь пищу, которой не питался в естественном состоянии.
На волю я вышел убеждённым дарвинистом.
На очень многое я смотрел теперь совершенно по-другому.
«Будет пролит новый свет на происхождение человека и его историю».
Я сам теперь думал, как Чарльз Дарвин. Я сам теперь осознал необратимость великих изменений. Как В. О. Ковалевский, на многое я смотрел теперь с пониманием и содроганием. Когда через много-много лет я рассказал эту историю Кристи Тёрнеру, знаменитому американскому антропологу, моему другу, он понимающе покивал мне. Да, это так. Он согласен. Я дарвинист. Он тоже дарвинист. Нас таких – точно двое. А то (в свете последних научных событий) он уже начал считать себя последним дарвинистом на свете.
Не все, наверное, заглядывали в дневники Марка Твена. Где-то там (хорошо помню) у него записано, как, наслушавшись страстей, кипевших в девятнадцатом веке вокруг ещё молодого дарвинизма, одна хорошенькая дама на какой-то встрече поинтересовалась у писателя: «Это правда, мистер Твен, что все люди произошли от обезьян?» – «А то!» – обрадовался писатель. – «Как? Неужели все?» – не поверила дама. – «Уверяю вас, все!». – «И я тоже?» – «Это само собой, – беспощадно ответил писатель. – Но вы – от хорошенькой