Когда рядом с тобой – нет, не в соседнем доме, но здесь в Городке – живет известный писатель, грех не воспользоваться его добротой и не попросить чего-нибудь новенького для «Литературной страницы». В результате вы видите перед собой отрывок из книги Геннадия Прашкевича и Алексея Бурова «Как горчичное зерно».
«Эта книга – разговор между писателем и физиком-теоретиком о вечных проблемах: о красоте, о несправедливости мира и свободе, и почему для Творца важны наши способности к познанию...»
Мы выбрали для вас два письма Геннадия Прашкевича к другу и оппоненту. Второе письмо – в следующем номере. А еще в одном из ближайших «Бумерангов» можно будет узнать несколько секретов долгой и счастливой семейной жизни: 7 декабря Геннадий Мартович с супругой празднуют 60 лет со дня регистрации брака и, поздравляя юбиляров, мы анонсируем публикацию интервью с «молодоженами».
Дорогой Алексей.
Я рос в провинции и долгое время не мог понять, почему жирная грязь на просёлочной дороге после дождя при лунном свете поблескивает так волшебно, так необыкновенно, а такой же отблеск на случайном стеклянном сломе сладко и печально щемит сердце. Меня не трогали цветастые ленты на платьях каких-то местных фольклорных баб, но до дрожи восхищал огромный рыжий бык – живое воплощение тупой силы и поразительной животной гармонии. Кудрявый лоб, крутые рога. К быку тянуло подойти поближе, но я боялся. Безумно боялся. Возможно, именно боязнь определила моё отношение к истинной, не придуманной красоте. Я любил озера, камыши, тёмный тальник, в прибрежной глубине чудились мне странные вещи, хотя на поверку не оказывалось там ничего, кроме обыкновенных переплетённых стеблей, а иногда солнечной ряби, играющей на илистом дне, впрочем, эта подводная рябь сама по себе была миром.
Другим миром.
Я мог часами всматриваться в тёмную воду, пока она совсем не тускнела.
Приятели крутили пальцем у виска, когда я любовался окаменевшими ракушками, выбитыми из известняковых обрывов почти незаметной местной речушки. Приятели считали мои находки никчёмными, неинтересными, простой камень, они не слышали за этим камнем плеска кембрийских морей, не видели блеска доисторических отмелей. Впрочем, и для меня многие звуки, краски, отблески, а затем и целые ландшафты начали по-настоящему проявляться лишь по мере знакомства с научными работами (о, это счастье прочитанных книг!) Вильяма К. Грегори, Л. С. Берга, А. Ш. Ромера, О. Абеля, И. А. Ефремова и других исследователей. Долгое время перламутровые спирали найденного в камне аммонита казались мне настоящими драгоценностями, ну, просто – мастер неизвестен. Долгое время каждую окаменевшую (и живую) ракушку я воспринимал как Чудо, мне в голову не приходило, что доисторические (и современные) моря и океаны до сих пор набиты ими густо и тесно. Кто, думал я, кто, мог в безумно далёкие доисторические эпохи любоваться этими необыкновенными созданиями? Ведь никаких людей на Земле не было, никакого разума не было, так для кого предназначалась вся эта роскошь? К чему вся эта немыслимая расточительность? Разве мог дрейфующий в тихом течении аммонит любоваться другим аммонитом или раскачивающимися в придонных течениях морскими лилиями? Разве могли хищные цефалоподы восторгаться цветными панцирями трилобитов? Разве не для человека мыслящего создана (возникла) красота, разве не человеком (мыслящим) она, собственно, вызвана к жизни?
В школьные годы я с волнением рылся в старых книгах, в забытых журналах с забытыми авторами. Пыль меня не пугала, запах прошлого меня томил. Очарование… нет, не вечности… чего-то другого, чего-то, обращённого не ко мне, пугало и восхищало. Я остро чувствовал, как мало людей готово разделить эти ощущения.
Шло время. Я видел доисторические томские писаницы, видел не менее древние писаницы в Хакасии, там на некоторых (прямо по рисунку) скучающие местные пастухи выбивали зубилом матерные слова.
Так им хотелось.
А меня преследовало чувство близости к миру – единому, не уходящему, лежащему вокруг. Я взрослел. Менялись привязки и ориентиры. Привлекало то, что вчера оставалось незамеченным. Активно смазывалось то, что ранее восхищало. Да и как не взрослеть? Вот тебе нравится девушка, а ей почему-то не нравится отпечаток ажурного древнего растения на куске каменного угля, которым ты хвастаешься – он пачкает пальцы… Тебя отталкивает сладкая гламурная картинка в модном журнале, а твоя девушка почему-то расцветает, по её глазам видно, что ей хочется быть похожей на эту фотомодель. И постепенно дивная красота озера, вечернего неба, плывущих по небу облаков, красота, сжимавшая сердце, начала отходить, таять, забываться, стремительно мелькнувшая ящерица заставляла только вздрагивать (твоя девушка испугана), а раскрашенная фотография вульгарной эстрадной дивы вызывать интерес. Ведь не каждый умеет сразу оценить чудесно удлинённые фигуры Модильяни или бледных девушек, водящих хоровод у водоёмов Борисова-Мусатова; зато каждый рано или поздно начинает поддаваться чужому влиянию.
Начинаешь стесняться своего вкуса.
Волшебный зелёный излом бутылочного стекла в лунном свете начинает казаться пошлостью и никчёмностью, ты входишь в мир, создаваемый, обживаемый всеми нами, очень трудно остаться в нем самим собой, очень трудно убедить себя в том, что только вечное – вечно. Матерные слова на хакасских писаницах бросаются в глаза, но, может, так и надо? Люди, они живые. Они выражают свои чувства. Да и все равно за всю историю человечества ни один Дали, ни один Малевич не сумели обесценить росписи на пещерных сводах так, чтобы свести красоту окружающего мира к чёрному квадрату или расплывшемуся времени.
Становясь человеком общества, я сам менялся.
Что мне росписи каменного века, что мне красота вымерших трилобитов! Я теперь сам могу преображать мир (хакасские пастухи тоже по-своему его преображали), сам могу сотворить такое, что восхитит многих. Надо только постараться. Создать нечто в тысячи раз более чудесное, чем медленно падающий снег или засохшая коровья лепёшка на летней пыльной дороге – вот мечта художника. Я теперь сам могу написать, нарисовать, спеть нечто понятное сразу всем, бьющее по всем мозгам, утвердиться в мысли: вот она, наша истинная человеческая красота, мы больше не нуждаемся в случайных подачках природы!
Какое странное и чудесное открытие!
Но однажды осы построили под письменным столом в моей комнате огромное, как бы бумажное по виду и цвету гнездо. Я ос не трогал, а они деликатно не замечали меня. Гнездо ошеломило меня неестественной, поистине нечеловеческой белизной и формой. И вдруг предательски мелькнуло в сознании: а вот такое я не могу. И никогда не смогу, как бы ни старался, потому что я не оса, я всего только человек.
Я боялся сделанного мною открытия.
Мне никому не хотелось показывать осиное гнездо.
Я увидел в нем что-то грандиозное, какой-то знак, намёк на то ли теряемое, то ли обретаемое мною. Впервые пришло в голову: это гнездо построено не для меня, его вообще строили не для человека. Это гнездо ужасало, оно восхищало, как живая змея. Глядя на него, я впервые понял: красота живёт сама по себе, красота не зависит от меня. Всю жизнь я считал, что я, как и другие люди, пытаюсь творить красоту, и сотворенная нами красота всегда добра, но теперь я вдруг увидел и осознал, что истинная красота может быть чуждой, она пугает, даже ужасает. Сама по себе красота эта настолько величественна, настолько грандиозна, что перестаёшь её воспринимать как свою, тебе хочется забыть увиденное, потому что такое осиное гнездо страшней и величественнее всех инсталляций гугенхеймовского музея.
Да, осиное гнездо отталкивает, но в нем есть подлинность.
Вот я читаю в статье палеонтолога И. А. Ефремова: «Нам не удалось добыть каких-либо доказательств окраски тела динозавров. Все же биологический подход к этому вопросу даёт возможность предположить, что в эпоху динозавров существовало огромное разнообразие окрасок, в известной степени, аналогичное таковому у современных птиц и тропических ящериц. Зрение, ведущее чувство у зауропсид, вне всякого сомнения, обусловило появление окрасок как защитных, так и очень ярких, возможно сопряжённых с различными выростами, необходимых для сигналов стадным животным…»
Творит – природа.
Но зная это, я ещё долго оставался в странном внутреннем убеждении, что именно я, человек, могу творить не хуже природы. Да что там, я могу лучше! Ведь природа природствует, а я думаю!
«За окном, – читал я, – в небе, чёрном, как развал мокрых берёзовых листьев, громыхнуло – тяжело, с раскатом. И запрыгал неистово, заохал, запульсировал пронзительно ледяной свет молний. И так же вспыхивал, так же пульсировал и гас твой силуэт. Каждую секунду, при каждой новой вспышке он оказывался чуть в другом положении. Казалось, ты никогда не обернёшься ко мне. И когда в этой судорожной и бесконечной пляске теней и света я случайно столкнул со стола фужер, мне показалось: это – навсегда, это никогда не кончится, фужер никогда не достигнет пола.
Но он достиг.
И разбился.
А ты поворачивалась, поворачивалась ко мне и никак не могла повернуться.
И пока ты так поворачивалась, я тысячи раз видел тебя в этих ледяных ночных вспышках. И пока ты так поворачивалась, я тысячу раз, и всякий раз по-другому, чувствовал тёмный ход времени, на который мы не обращаем внимания. Ещё вчера толклись в силурийских лагунах серые илоеды, ещё вчера юрские динозавры, ревя, ломились сквозь душные заросли беннеттитов, ещё вчера резвые гиппарионы огромными стадами бежали от преследующих их гиен, когда же, черт возьми, когда мы успели стать существами, способными не только убегать от охотников или преследовать свою жертву, но и верить, верить, верить, вопреки собственному опыту, что фужер, упавший со стола, никогда не достигнет пола?»
И все же любой, даже самый талантливый текст рано или поздно забывается.
А осиное гнездо – помнится. Хрупкое, лёгкое, оно навсегда в памяти, в каких-то ее бесчисленных повторениях. Как достичь того, чтобы вечернее небо и на холсте оставалось живым, как достичь того, чтобы строка стихотворения что-то меняла в душе, чтобы русалка на полотне художника не казалась утопленницей? Ведь я художник. Я создаю красоту. Беру кисть, перо, карандаш, рисую бурлаков на Волге или чёрный квадрат, пишу расплывшееся время или кубистических женщин на фоне пустоты, наконец, хоровод на берегу, всё это восхищает, но… забывается… забывается…
А осиное гнездо живёт.
И вызывает ужас и изумление.
Однажды мы с женой возвращались из Вьетнама.
Судя по времени (полета), мы летели уже где-то над Лаосом, спускалась ночь, шторки иллюминаторов опущены, в салоне многие спали. Моей жене стало плохо. Она многие годы, десятилетия была и остаётся моей проводницей в этом мире, и ужас остаться одному мгновенно заполнил душу. К счастью, всё обошлось. Жена, наконец, забылась, уснула, а я повернулся к иллюминатору и приподнял шторку.
И испытал ещё одно потрясение. Одно из самых сильных в своей жизни.
Снизу с земли на огромную высоту поднималась сплошная черная стена мощных кучевых облаков. Солнце опустилось за эту стену, и она выглядела именно чёрной, абсолютно чёрной. Она выглядела даже не графитной, не траурной, а чёрной, невыносимо чёрной, а поверху по ней бежала бронзово-золотистая полоска, ужаснувшая меня не меньше, чем сама эта ничем не пробиваемая чернь. Я не знаю, кто поставил для меня этот спектакль. Не знаю, кто подал мне этот знак? И почему он был так чудовищно прекрасен, так страшен.
Кто?
Почему?