Эхо войны

Эхо войны
26 мая 2022

Публикуем интервью с уже знакомым нашим постоянным читателям Виктором Григорьевич Петровым, кандидатом геолого-минералогических наук, который провёл свое детство в немецкой оккупации в Белоруссии и согласился поделиться с нами своими воспоминаниями.

– Виктор Григорьевич, вы родились и жили, насколько я помню, в Ленинграде. Как вы оказались в Белоруссии?

– Отец меня каждое лето отправлял «на дачу» – гос­тить к своей сестре под Могилёв. Она была бездетная и с радостью со мной водилась. Когда началась война, мне было 5 лет, и я долгое время не очень понимал, что вокруг происходит. Могилёв стоит на Днепре и жд пути, которые идут с севера, из Ленинграда, проходят через Могилёв на Украину. Этот жд мост пересекает Днепр. А мы жили недалеко от него в местечке Луполово. Я не знаю, почему именно моё внимание было привлечено к этому мосту (может быть, что-то говорили взрослые), но в какой-то момент он вдруг на моих глазах, как в немом кино, (куда-то исчез звук взрыва) поднялся и …рухнул. И тут даже я, ребёнок, понял – происходит что-то страшное. Так для меня и началась война.

Мой дядька работал шофёром, его мобилизовали и, как оказалось, он был в сопротивлении. Дело в том, что под Могилёвом какое-то время держалась оборона группы наших войск. Немцы захватили Смоленск, а Могилёв всё ещё сопротивлялся. (Его даже представляли к званию города-героя, но потом посчитали, что на Белоруссию хватит и Минска.) Так вот, когда кольцо смыкалось и можно было ещё прорваться, дядька уговорил начальство заехать за своей женой. Но группа отступающих войск не дала ему это сделать. Мне запомнился момент перепалки между группой женщин и солдатами. В итоге, солдаты захватили машину и уехали, а мы остались в окружении, а в скорости и в оккупации.

Я хорошо помню первого в своей жизни немца. Дело в том, что наше поселение бомбёжкам не подвергалось, всё было тихо-спокойно, шла обычная мирная жизнь. Ну где-то там, вдалеке гремели взрывы, солдаты ходили, рыли окопы, шла какая-то стрельба. И вот, в какой-то момент, видимо, когда шли уже последние бои за Луполово, по чьему-то приказу на окраине села был выкопан блиндаж, в который забились женщины с детьми. Среди них были и мы с тёткой. И вот, все внешние звуки – стрельба и т. д. – затихли, наступила какая-то подозрительная тишина. Самые храбрые женщины стали выглядывать, пытаясь понять, что там происходит. И вдруг – послышалась иностранная речь. Так для нас появился первый немец. Он спустился в блиндаж один, с автоматом, такой, как их показывают в кинохрониках – молодые, улыбающиеся, во френчах, вороты распахнуты, в общем… симпатичные ребята. А у женщин есть такой приём, был, по крайней мере, в то время: в случае беды или испуга они начинали реветь. Это был даже не рёв, не плач, а вой, другого слова не подберёшь. И вот они дружно взвыли. Он посмотрел на это дело, увидел, что никого нет кроме женщин и детей, развернулся и ушёл. Мы там ещё какое-то время посидели и начали вылезать и разбредаться по домам, которые были рядышком, метрах в ста примерно от укрытия.

Немцы, надо сказать, на первых порах мужчин в плен не брали. Не в том смысле, что расстреливали, а, встретив, просто отправляли по домам. Дело в том, что перед войной у нас был другой принцип построения армии, чем сейчас, она была смешанного типа. Сейчас служат по призыву, то есть, живёшь ты, например, в Забайкалье, а тебя призвали и отправили служить в Подмосковье. А тогда это была наполовину территориальная армия, то есть среди войск, обороняющих Могилёв, были как пришлые из других мест, например, из Сибири, так и местные, жившие буквально в соседней деревне. Немцы это знали и пленные им были не нужны, поэтому подход был такой: сдался – и хорошо, иди домой, главное, чтобы оружия не было в руках.

– Наши солдаты возвращались по домам и организовывали партизанское движение.

– Нет, это было уже позже. А в 1941 году просто все мирно расходились. А тех, у кого не было поблизости родных, кому идти было некуда, немцы собирали в нечто, описываемое в литературе как лагеря для пленных. Это было пространство, даже не всегда огороженное, куда сгоняли некоторое количество человек. Местное население их кормило, полицай с винтовкой ходил вокруг, охранял. А они просто сидели и ждали, что дальше будет. Даже бараки себе не строили. Дело в том, что шло стремительное наступление немецких войск, тут было не до них. В итоге, кто-то разбредался по домам, а кто-то в примаки подавался (это когда одинокая женщина, чаще всего солдатка, у которой муж пропал, пригревала такого у себя. Он жил, что-то делал по дому, в общем, все были довольны).

– А как получилось, что вы с тёткой лишились дома и скитались по Белоруссии?

– Дело в том, что вся промышленность в то время остановилась, а мы жили в пригороде Могилёва и надо было чем-то кормиться. Страна была по большей час­ти сельскохозяйственной, в деревне выжить было проще. Поэтому мы с тёткой отправились к невестке её брата, то есть моего отца, которая жила недалеко от посёлка Чаусы. Это было 40 км на восток от Могилёва, рядом проходил фронт. Фронт, надо сказать, колебался эти три года, то приближаясь, то отдаляясь, а немцам гражданское население в прифронтовой полосе, естественно, мешало. Тем более, что это запрещала Международная конвенция. Поэтому они нас (местное население, и старожилов, и пришлое) гоняли в хвост и в гриву. Оставалось только кочевать.

– Вы бродили вдвоём с тёткой или какой-то компанией, толпой?

– Постоянной компании не было, был меняющийся контингент. Моя тётка (бабка, как я её называю), была замечательной женщиной. Едкая на язык, острая, она никого не боялась и могла любого начальника поставить на мес­то. Из-за детской травмы она слегка хромала, наверное поэтому её не угнали на работы в Германию. Она освоила профессию вышивальщицы – выбивала вышивку на машинке. Дело в том, что в деревне в те годы всё украшалось вышивкой – занавес­ки, наволочки, полотенца, словом, работы было – завались. Когда мы приходили в какую-нибудь деревню, тётка быстро заявляла о себе как о знатной вышивальщице и была нарасхват.

Староста деревни, принимавший пришлую толпу, нас расселял. Селили либо в пус­тые дома, либо разбирали по своим в качестве помощников по хозяйству. Поскольку тётушка работала на машинке, её обычно брали жить в чей-то дом и меня с ней за компанию. Пока она не обошьёт этот дом, а также всех соседей вокруг, работает. Потом – всё, уходи. И идём мы, ветром гонимые. Конечно, ей за работу платили, кормили нас или отдавали какие-то вещи. Однажды нам достались совершенно новые сапоги 35 размера. Я примерил – великоваты. Тётушка сказала: «Витенька, подрастёшь, твои сапожки будут!». Я обрадовался и очень ревниво к ним относился: следил, где они лежат, по возможности доставал, любовался, вдыхал запах кирзы, мечтал, как буду в них ходить… Из-за них я, кстати, подрался с немцем.

– Ничего себе!

– Да. Можно мне это записать в подвиг, вклад в общее дело Победы: семилетний пацан подрался с немцем! Смех смехом, но дело в том, что зимой 1943 года у немцев был приказ об изъятии тёп­лых вещей у населения, этот факт документально зафиксирован. И вот, нас в очередной раз куда-то перегоняют. Зимняя лунная ночь, светло, взрослые куда-то идут, а меня везут на телеге. И встречает нас военный патруль. Ну немцы и немцы, мы их к тому времени уже не боялись. Начинается шмон. Женщины шли с пустыми руками, вещи сложили на телегу. Немцы роются в вещах, что-то более-менее подходящее изымается, остальное – в кювет. Доходит дело и до нашего рюкзака. И вдруг я вижу, как какой-то фашист берёт МОИ сапоги и с презрением их отшвыривает.

Я прыгнул за ними, подобрал и вернулся к телеге. Немец, методично рывшийся в вещах, увидел это, вырвал у меня их и снова выкинул.

Тут я не выдержал и бросился на него, с криками вцепившись в лацкан шинели, повис на нём. Что кричал – не помню. Он с трудом меня оторвал, и разозлившись, дал пинка сапогом под зад.

Тётка меня подхватила, давай успокаивать, в общем, не дала в третий раз за ними нырнуть. Так я лишился сапог. Носили мы лапти, а летом по просёлочным дорогам бегали босиком. Это было безопасно, дороги в те годы были чистые, не было риска напороться на какой-нибудь ржавый гвоздь или стекло.

Но это не единственный мой подвиг, был и второй – козу у немцев выкрал. Дело было так. Однажды с бабкой расплатились козой и моей обязанностью было её пасти. Машка была моя любимица, казалось, и она ко мне тепло относится, в общем, завязалась у нас дружба. Кроме того, коза – это же молоко, немного, около литра в день, но огромное подспорье в той ситуации. А немцы, надо сказать, каждый год с населения брали что-то вроде продналога, причём, не только зерном, но и мясом (живым весом). И это каждый раз были трагедии – плач, крики стояли по селу. И вот, благодаря стечению обстоятельств, моя Машка попала в число конфискованной скотины, её угнали. Я в это время где-то отсутствовал. Прихожу домой, Машки нет, тётка сидит зарёванная. Спрашиваю, что случилось, говорит, так мол и так, забрали Машку. Дети в военное время взрослеют на годы, мне было 7 лет, а голова работала на все 14.

Что делать? Пошёл на разведку. Весь скот согнали на окраину села, за жиденькую изгородь, смотрю – среди них и моя Машка. Охранял это хозяйство немец с карабином. Надо сказать, что немцы ходили либо с карабинами, либо с автоматами, причём, те, что с карабинами, были безопаснее, автоматчиков мы боялись больше по причине их безбашенности – могли сразу начать палить (даже если не в тебя, а в воздух, всё равно неприятно). А карабин пока с плеча снимешь, пока прицелишься – нужно время, поэтому они его снимали редко и были более безопасные для мирного населения. 

Поэтому я решился и Машку увел. Очень просто, залез за ограждение и – увёл. Правда, Машку наши женщины в тот же день съели. Я был безу­тешен, меня успокаивали, пытались накормить каким-то мясным супчиком, но горе было слишком велико. Тем не менее, я продолжал собой гордиться наверное лет 30. А потом до меня дошло: ну с какой стати немец бы не заметил, что я козу увожу? Значит, он мне просто позволил это сделать. Значит, наверное, никакого моего подвига в этом не было.

– Если не считать машкино мясо, чем вы тогда вообще питались?

– Чем бабка меня кормила, тем и питались. Белоруссия – населённая территория, там через 2-4 км попадается какая-нибудь деревушка, это не Сибирь, где можно ехать много километров, не встретив намёка на жилье. И пацаньё постарше меня, которое ещё не достигло того возраста, когда немцы угоняли в Германию, занималось попрошайничеством. Воровства я не помню, никаких потрав, чтобы залезть в огород и украсть какие-нибудь огурцы или яблоки – такого не было, это явление уже после войны появилось. А вот милостыню просили, было дело. С 6 лет меня стали брать старшие товарищи «на дело». Нищенство немцами запрещалось под страхом смертной казни, в этом подозревали разведывательную деятельность. Но это для взрослых, а с пацанёнка – какой спрос, правда, мы всё равно старались избегать опасных встреч.

Как правило, ходили просить в соседнюю деревню. Но перед этим нужно было провести разведку. Дело в том, что в каждой деревне было несколько полицаев. Они были одеты как попало, но с винтовкой, повязкой на рукаве, их правдоподобно в кино потом показывали. Один посмотрит – пацан, что с него взять, только погонит, а другой так сапогом поддаст, что долго летишь потом кубарем. Так что, приходилось осторожничать. 

И немцы, надо сказать, тоже были хитрецами, им надо было где-то остановиться, но так, чтобы не выдать себя – кругом наша воздушная разведка, партизаны снуют и так далее. Поэтому они тоже открыто не ходили, прятались. К немцам попасть было хуже, чем к полицаям, полицай просто поддаст, а немец может и выстрелить. Белоруссия – лесной край, лес подступал прямо к околицам. И самым моим любимым растением с той поры остался орешник - лещина. Он рос густыми кустами, в которых удобно было прятаться. И вот, заметишь на околице лещину, заберёшься в неё и наблюдаешь, в этом был весь секрет и успех мероприятия.

В каждой деревне был колодец, а то и два, в зависимости от размера деревни. Водопроводов никаких не было, все к этим колодцам ходили за водой. Смотришь – идёт по улице человек, и – всё внимание на его поведение, жесты, как он идёт, куда смотрит, тревожно оборачиваясь или спокойно. Если он ведёт себя беспокойно, значит, высовываться рано. Иной раз просидишь полдня в засаде, смотришь – немцы появились. Или вроде никого нет, а глядь – из окна сараюшки танковая пушка торчит. Удача, если немцев сразу заметишь. Значит, пора по домам, больше тут делать нечего. А если всё хорошо и спокойно, вылезаем из этой лещины и идём к какому-нибудь дому. Я как младший затягиваю жалобным голосом: «Подайте Христа ради!» Смотришь, из окна высовывается рука и вылетает какой-то недоеденный кусок. Мы их бережно собирали в армейские противогазовые сумки. Кусочки делили по-братски, всё относилось домой, родне. Кстати, уже после войны у меня появилось отвращение к недоеденным кускам. Послевоенное время было голодным, карточная система, в школе все делились друг с другом. Но у меня вдруг проснулась брезгливость, не мог за кем-то доедать. Даже сейчас, если на столе лежит мной же надкусанный ломоть, никогда не буду его есть. Хотя конечно, из уважения к военным годам стараюсь ничего не оставлять. Это чисто психологическая вещь, такое вот эхо войны…

Кстати, одно из ярких воспоминаний той поры – копка картошки на минном поле. Урожай картошки в некоторых местах не убирали, просто было некому. А на следующий год картошка, как правило, сама прорастает, даёт новый урожай. Нам приходилось искать пропитание, увидели эту картошку и пошли копать. Правда, мины были противотанковые, здоровые, лежали на поверхности. Из танка их не видно, он легко мог подорваться, а детский вес 15-20 кг эти мины выдерживали легко. Всё обошлось.

– Когда вас забрали обратно в Ленинград, уже после войны?

– Отец приехал за мной в августе 1944 года, где-то и в июне-июле было наступление наших войск, освободивших Белоруссию и после этого он быстро за мной приехал. И, что интересно, нашёл, хотя мы кочевали и жили совсем в другом месте.

– Вы обрадовались, когда он за вами приехал или вам хорошо было с тёткой?

– Конечно, было хорошо, я от отца совсем отвык. Мне показывают какого-то дядьку, говорят – вот твой папа, поезжай с ним. Мама, как оказалось, умерла во время блокады. В итоге, 9 мая 1945 года я встречал вечером на Дворцовой площади в Ленинграде. Её иногда показывают в кинохронике. Море народа, она заполнена до краёв, кто целуется, кто обнимается, кто плачет. Я даже не помню, какими путями меня туда занесло, но всё это было очень интересно и радостно. К тому времени мне было уже 9 лет. Дядька, кстати, вернулся к тётке, весь в орденах, не помню, в 1945 или 1946 году.

– Виктор Григорьевич, а как вы лишились пальца на руке, это было в военное время или после?

– Это случилось в 1942 году. Не помню, каким путём у меня в руках оказался взрыватель от мины. Он был красивенький, их специально делают яркими, чтобы люди понимали, что это опасный предмет. А я, конечно, стал его ковырять, раздался взрыв и мне оторвало палец. Кроме того, осколочек попал в левый глаз. В общем, стало понятно, что при помощи местных бабок не справиться, надо было вести меня в больницу в Чаусы.

А староста подводу не даёт. И уже после войны мне родственники рассказывали, как тётка орала на этого старосту, мол я – сестра красного командира, подожди, гад, наши придут, они тебе припомнят! Причём, я такое от неё слышал не раз. В итоге, дали подводу, увезли меня в Чаусы, сдали в госпиталь.

Это был советский госпиталь, в нём лежали наши тяжелораненые бойцы, которых врачи не бросили в момент оккупации. В итоге, госпиталь остался и при немцах, и в нём бок о бок лечились военные противники. Он представлял собой избу, на полу была постелена солома, какие-то тряпки, где и лежали раненые. Кроватей была всего пара. Естественно, все общались между собой –  молодые ребята, собратья по несчастью, делились едой, которую подвозило местное население и немцы, и куревом. Я с интересом за всем этим наблюдал. Хирурги почистили мне рану, удалили всё лишнее, хотели вырезать и глаз, поскольку он распух и закрылся. А он взял и сам к утру прорвался, осколочек вышел. Заросло всё достаточно быстро, правда, глаз с тех пор видит хуже. И палец уже не вернуть.

– Какое у вас осталось отношение к немцам?

– Индиферентное. Злости нет, несмотря на всё, даже сапоги. Надо сказать, особой жестокости с их стороны я не припомню. Конечно, повешенных я видел. Зверствовать они начали, когда началось партизанское движение, с зимы-весны 1942 – 1943 года. В Могилёве, например, было два моста, один жд, про который я рассказывал, второй – автомобильный. Когда поднимаешься на берег, видна предмостная площадь. Так вот, на ней стояла виселица и там вешали людей. После войны я приезжал в Могилёв и видел пеньки, сохранившиеся от неё.

Ну вот, например, когда шли обстрелы, наши наступали, немцы обычно прятались под танками, ведь снаряды туда не залетали. И я, если не успевал добежать до укрытия, прятался вместе с ними. И не было случая, чтобы меня погнали. Посмотрят так через плечо – и всё. Конечно, война – это война и немцы, фашисты – это был враг, которого нужно было уничтожать. Это бесспорно. Но вот, кстати, и наши относились к пленным по-человечески. Когда я после войны в 1949 году приехал к тётке на лето, в деревне был госпиталь для пленных немцев, которых свозили туда из концлагерей поправить здоровье. Их, конечно, привлекали на всякие работы. Мой дядька работал шофёром, брал обычно парочку крепких парней, они ночевали у нас, а утром он вёз их на работу. А тётушка моя, надо сказать, солила огурцы в бочках, и я этот рассол с огурцами просто обожал. И вот, она на ужин варила картошку, к ней подавала эти самые огурцы и рассол. А немцы, которые сидели с нами за одним столом, ели совсем без аппетита, слегка поковыряют ложкой – и всё. Мне было обидно за тётушку, которая хотела бедных голодных пленных угостить, я не мог понять, почему они не едят такую вкуснятину, которую я бы сам с удовольствием умял. И вот, будучи взрослым, я прочитал про рацион, который полагался военнопленным. По калориям это было питание примерно советского инженера. Нам такое и не снилось…

Елизавета Садыкова

Просмотров:

Вверх