На концерт Игоря Мироновича Губермана в Доме ученых Академгородка, возможно, пришло не так много людей, как в том же Питере, зато публика, по мнению самого пожилого поэта, подобралась «симпатичная». Впрочем, быть «несимпатичным» зрителем на выступлении Губермана сложно: его «гарики» бывают едкими, но не вызывают агрессии; бывают грустными, но заставляют светло улыбаться; бывают непристойными, но в той мере и степени, чтобы оставаться смешными.
Поскольку пообщаться с поэтом до концерта не получилось, мы начали общение еще во время него: Игорь Миронович с удовольствием отвечает на записки зрителей, иногда даже рассказывает им истории из своей жизни. Из этих историй, а также из небольшого интервью после концерта и сложилась эта беседа.
- Как Вы начали писать «гарики»?
- Вы знаете, я в молодости писал километрами длинные лирические стихи. Они все были одного содержания – я упрекал женщин за неотзывчивость. Потом я все эти стишки утопил в помойном ведре. А то, что у меня хорошо получаются «гарики», я понял в начале шестидесятых, когда начал читать свои четверостишия в компании друзей. Друзья у меня замечательные – мгновенно перебьют: «Заткнись, я лучше сам что-нибудь расскажу». Так что длинный стих никогда бы не дали досказать, а вот четверостишие успевали выслушать, и я понял, что это очень благородный жанр.
- Четыре строчки написать легко, потому что их – всего четыре. Вы согласны с этим?
- Нет, четыре строчки написать ужасно тяжко, ведь в них надо многое вложить. Мне, по счастью, хорошо – мои мысли куцые и легко укладываются в них иногда просто мгновенно, но, тем не менее, порой неделю ищешь рифму или слово. Вот, например, пару месяцев назад мне позвонил приятель – он дико талантливый переводчик (кто читал романы израильского прозаика Меира Шалева: вот это он и его жена сделали Шалева просто русским писателем, настолько изумительные переводы прекрасных романов) и интеллигентный человек, в отличие от меня. И вот он со мной разговаривает и спрашивает: «А что у тебя лежит на столе?» (в том смысле, что я сейчас пишу). И меня так поразила эта формулировка, что еще до того, как я перестал с ним разговаривать, я почувствовал, что у меня есть стишок, и откуда он взялся, я не знаю: «Теперь живу я, старый жид, весьма сутуло. И на столе моем лежит Анализ стула».
- Другие тоже пишут иронические стихи, ироническую прозу – и у них получается не так смешно, не так изящно. Чего им не хватает до Губермана?
- Не до Губермана, а вообще – таланта им не хватает, все очень просто.
- Кто Вам нравится как литератор, как поэт?
- Из сегодняшних? Игорь Иртеньев, Тимур Кибиров... Иртеньев, кстати, пишет изумительные четверостишия, просто блистательные: «И неимущим, и богатым мы в равной степени нужны», – сказал патологоанатом и вытер скальпель о штаны». Честно, если бы я видел его в тот момент, в какой он это пишет, – отравил бы его, как Сальери. Из современных прозаиков можно назвать великого писателя Пелевина; знаю много своих ровесников, которые не просто обожают Пелевина, но разыскивают его новые книжки, обсуждают написанное. Это огромный писатель, на мой взгляд. И последняя его книга – просто гениальна!
- Ваше отношение к литературным премиям?
- Вы знаете, я очень радуюсь за коллег, получающих литературные премии, несмотря на то, что сам их ни разу не получал. Так что, просто не знаю…
- Почему Вы называете свои стихи «стишками»?
- Ну, они махонькие же.
- И все-таки, между «стишками» и «стихами» есть разница.
- Да я Вас умоляю! Ну, пусть свои произведения называют стихами графоманы. Они так обычно и пишут: «Я прислал Вам вещь, этот продукт моего творчества – стих такой-то».
- Как Вы относитесь к графоманам, эпигонам?
- Я в некотором роде – их жертва: разрабатываю жанр четверостиший, которые назвал «гариками» (Гарик – это мое домашнее имя, и лучше всего его произносила моя бабушка: «Гаренька, каждое твое слово – лишнее»). И вот я его разрабатываю и наблюдаю, как параллельно появляются тысячи «мариков», «петиков», «юрчиков», «авраамчиков», а одна старушка в Питере даже трехтомник «ириков» издала. И все это шлют мне. Но вообще, я к графоманам отношусь положительно: если ты пишешь, жена не ругается, а друзья на пьянках хвалят – пиши на здоровье. Тем более, Вы знаете, у графоманов через километры туманного бреда вдруг неожиданно может написаться четверостишие или двустишие, которое никогда не напишет профессиональный автор. Вот некоторое время назад из Екатеринбурга мне один мужик прислал огромную поэму – он наверняка пожилой человек, наверняка еврей, потому что поэма об истории России, причем там она описана от первобытно-общинного строя до двадцатого съезда партии. Начало, кстати, неплохое: «Ну, а теперь, друзья-славяне, посмотрим, как из века в век, подобно дикой обезьяне, жил первобытный человек». Потом идет жуткая, плохо написанная ахинея, а затем, на уровне средневековой Киевской Руси – блистательное четверостишие, профессионалу такого не написать: «Но как бы тело ни болело, стрелу татарскую кляня, оно у князя было цело и даже село на коня». Еще вот одна молодая женщина написала огромную поэму про любовь. Страниц на пятьдесят, кошмарную. И где-то в начале – блестящее двустишие: «Любимый открыл мой природный тайник – оттуда забил стихотворный родник». Жаль, иллюстрации не было.
- Вы подсчитывали, сколько уже всего «гариков»?
- Я сам не подсчитывал, но это сделал один мужик из издательства. По его подсчетам, их примерно 9000.
- Это много или мало?
- А кто его знает… Я же тоже – графоман: пишу, и мне это доставляет удовольствие. Такое нормальное и естественное свойство человека – получать удовольствие. Графоман, если по сути, – это тот человек, который любит наносить значки на бумагу, поэтому доля графомана есть в каждом пишущем, а дальше – уже дело вкуса и способностей.
- Но Вы же сами говорили, что иногда неделю приходится искать одно слово. Значит, это уже труд?
- А графоман тоже отделывает свое произведение и по полночи не спит – смакует слово. Все трудятся. Но в итоге у всех получается разное.
- Говорят, краткость – сестра таланта. А плодовитость с талантом – в каких отношениях?
- Не думаю, что тут вообще есть родственные связи, потому что недавно в возрасте 47 лет умер чудовищного таланта человек, Дмитрий Горчев, и за свою жизнь он написал, в общем-то, всего одну толстую книжку. А возьмите великого русского писателя Веничку Ерофеева – вообще одна пьеса и один роман-повесть. Лев Толстой вот был графоманом, только талантливым: написал до 90 томов. Я его не люблю, на самом деле. Ну, «Анна Каренина», «Война и мир», «Хаджи-Мурат». Но его публицистика, его мысли об искусстве и судьбе человечества, его всякие сказки и Евангелие – не хочу ругать классика, но это чудовищно.
- Оцените состояние современного российского юмора?
- Клиническое.
- Почему Вы так думаете?
- Вы знаете, я не могу об этом говорить подробно, потому что не имею права. Я это просто не смотрю, все эти «Камеди Клабы» и «Аншлаги». Но когда все-таки изредка туда заглядываю, меня охватывает отчаяние от того, что зрителя этим пичкают. И так из телевизора выходит такое количество оболванивания, да еще такой юмор – это ужасно. Вообще, мне все эти определения – иронисты, сатирики, юмористы – очень не нравятся, потому что в самом смешном, самом талантливом юмористическом произведении на дне – непременно чудовищная горечь.
- В Интернете где-то читали, что Ваш псевдоним – Абрам Хайям.
- Да никогда у меня его не было, я все никак не снесусь с Википедией и очень буду признателен, если Вы опубликуете, что я под ним ни разу не печатался. Просто старый дерматолог Алексей Хайко – тот самый, который «Человек с портфелем» (мы, несмотря на разницу в годах, с ним очень дружили) послушал пару моих стишков и сказал мне: «Старик, да ты же Абрам Хайям». Вот и все, что было.
- О Вашем творчестве говорят: «Смешно, но нецензурно». Вы согласны с таким противопоставлением?
- Ну, да, смешно и нецензурно, но тут нет противопоставления: бывает не смешно и цензурно, и даже смешно и цензурно. У меня в стихах попадается неформальная лексика, за наличие которой меня осуждает интеллигенция среднего поколения. А вот старики и старушки – те просто наслаждаются. У меня даже был такой стишок: «Старушки мне легко прощают все неприличное и пошлое. Во мне старушки ощущают их неслучившееся прошлое».
- Зрителям-то ухо не режет?
- Наоборот, наше ухо, привыкшее к пластичности русского языка, с наслаждением ловит любую возможность неприличного поворота слова, понятия, имени. У меня, в мою бытность заключенным, был товарищ – мы сидели в разных лагерях, уже в ссылке встретились. Так вот, он рассказал такую историю: у них сидел старый еврей, что-то украл у себя на заводе, и фамилия у него была Райзахер, а кличка – Меняла.
- В Ваших воспоминаниях есть целая глава, посвященная интересным запискам от зрителей. Можете вспомнить самые интересные?
- Лучшую записку в своей жизни я получил в Донецке, когда мне молодая женщина написала: «Игорь Миронович, можно с Вами хотя бы выпить, а то я замужем». Еще была записка: «Игорь Миронович, а правда, что после концерта евреям вернут деньги за билеты?» Я, конечно, подтвердил… Очень много записок приходит на еврейскую тему. Например, мне одна девчушка в Саратове написала: «Игорь Миронович, что Вы все читаете про евреев – есть же и другие, не менее несчастные». Еще мне часто пишут разные истории из жизни, но я их не читаю, когда разбираю записки.
- Насколько, как Вам кажется, Вы востребованы в российских СМИ?
- Мне кажется, я никак не востребован. Я – иностранец, и помимо всего прочего, никуда не суюсь, не суечусь, не подсовываюсь. От интервью обычно отказываюсь – это Вы меня сегодня врасплох застали, в минуту душевной мягкости... Меня просто как бы нет. Недавно Евтушенко обо мне чудовищную статью написал – нет, изумительную, хвалебную, но чудовищную, она называется «Поэт, который себя недооценивает».
- Вам бы хотелось трибуны, площадки?
- Избави Господи! Живу себе спокойно, и намерен так и продолжать. У меня во всех российских городах большая аудитория: в залах обычно сидит 500-600 человек, в Питере вот недавно было полторы тысячи.
- Вы в своих программах дозированно читаете новые стихи, или Вы готовите прямо презентацию новой книги, то есть, программу нового?
- Нет, обычно я просто читаю то, что публика воспринимает, какие-то эстрадные вещи, но их у меня в последнее время мало, поэтому я больше читаю старые стишки.
- Сегодня Вам на концерте, помимо цветов, подарили березовые веники. А что еще обычно дарят?
- Чаще всего цветы и конфеты, выпивку. Графоманы дарят свои книги, и я, как честный человек, их в самолете или поезде раскрываю, убеждаюсь, вырываю посвящение и… выкидываю в следующем городе.
- Расскажите немного о своей семье.
- Вы знаете, я в семейной жизни счастлив уже сорок восемь лет. Не знаю, как жена – она у меня человек молчаливый. Во всяком случае, заполняя любую анкету, в графе «семейное положение» я пишу «безвыходное». Жена на меня обижается, что пишу насмешливо про семью, но она сама надо мной издевается, как хочет.
- Что актеру делать со звездной болезнью, если она, конечно, есть?
- Честно говоря, не знаю. Мне кажется, человек, который заболел звездной болезнью, уже заранее был болен чем-то нехорошим. Я думаю, поэту нужна самокритичность – это чувство вкуса и понимание, что ты г**но на фоне мировой поэзии. У меня есть приятель, он бард. Так вот, он рассказал об этом хорошую историю: они с другими бардами сидели после выступления, выпивали, и тут мой приятель говорит: «Ребята, меня только что сравнили с Высоцким». И понял по помрачневшим лицам бардов, что в воздухе заклубилась зависть. Его спрашивают: «Но как?» А он говорит: «Меня человек похвалил. Сказал – хорошо пишешь, хорошо исполняешь, а по сравнению с Высоцким ты – полное г**но».
Любава Новикова